Паук-ювелир из созвездия Ориона
В созвездии Ориона, в том самом месте, где три звезды Пояса сходятся так близко, что почти могут ходить друг к другу в гости, жил паук по имени Остинато. Он не был обычным пауком. Обычные – плетут из шелка. Пауки покрупнее плетут из страха, который испытывают при виде них маленькие существа. Но Остинато плел из слов. Из застывших слов.
Он подбирал их повсюду. Слова вылетают изо рта говорящего и летят, летят, – а люди думают, что они исчезают, но нет. Просто слова долетают до космоса. Там, в холоде между звездами, слова замерзают и становятся твердыми – как леденцы, как стеклянные палочки, как тонкие иглы, – в зависимости от того, с каким чувством были произнесены.

Слова любви замерзали в гладкие капли, теплые даже во льду.
Слова гнева – в кривые, зазубренные осколки, которые больно кололи лапы.
Слова скуки – в серую пыль, непригодную ни для чего.
А вот слова, сказанные со смыслом, но не понятые тем, кому предназначались, – такие замерзали в длинные, совершенные нити, звенящие на ветру солнечных бурь. Этих было больше всего. Этих было так много, что Остинато мог бы оплести ими всю Галактику, и еще осталось бы на соседнюю.
Из этих-то нитей он и плел.
Он плел, подмешивая к ним звездный свет – не белый, как думают те, кто видит звезды только снизу, а разноцветный. Красный свет старых звезд был густым, как мед; голубое свечение молодых – жидким и дерзким; а отсвет умирающих – золотой, чуть горьковатый, если лизнуть. Остинато, надо признать, иногда лизал. Это была его маленькая слабость. У всех гениев есть маленькие слабости, иначе они были бы невыносимы даже для самих себя.
Остинато слыл ювелиром. Лучшим в Орионе, а значит – вообще во Вселенной. Потому что за пределами Ориона, по его глубокому убеждению, не существовало ничего, достойного упоминания. Он делал ожерелья для комет – те надевали их на хвосты и щеголяли, пролетая мимо планет. Он плел тиары для лун. Браслеты для колец Сатурна. Однажды он сделал серьги для двойной звезды – по одной на каждую – и те сияли так, что астрономы на Земле зафиксировали необъяснимую вспышку и написали четырнадцать диссертаций.
Остинато был доволен собой. Он был так удовлетворен, что это стало почти профессией – быть довольным собой.
Но однажды к нему пришла заказчица, при виде которой он впервые в жизни не смог произнести приветственную фразу, и она замерзла у него прямо в горле, превратившись в сосульку.
Это была Пустота.
Пустота вошла – хотя это не совсем верное слово. Она не вошла. Просто все, что было в мастерской Остинато – нити, свет, инструменты, само помещение, – вдруг оказалось вокруг нее. Она не двигалась к вещам. Вещи обнаруживали, что всегда были рядом с ней. Или далеко от нее. С Пустотой это одно и то же.
Выглядела она... Нет. Она не выглядела. В том-то и дело. У нее не было ни формы, ни цвета, ни контура. Там, где она находилась, просто ничего не было – но это «ничего» было таким насыщенным, таким присутствующим, что глаза Остинато (все восемь) начали слезиться.
– Мне нужно платье, – сказала Пустота.
Голос у нее был как эхо в колодце, у которого нет дна. Фраза закончилась, но звук все длился, уходя куда-то вглубь.
– Платье? – переспросил Остинато, откашлявшись и выплюнув замерзшее приветствие. Оно упало на пол и разбилось на слоги. – Я не шью платья. Я ювелир. Я создаю украшения.
– Мне нужно именно платье, – повторила Пустота. – У меня нет ничего. Ни кожи, ни тела, ни лица. Мне не на что надеть ожерелье. Мне не на что надеть серьги. Мне нужно что-то, что станет мной – тем, что можно увидеть. Тем, что можно потрогать.
– Зачем? – спросил Остинато, и это было искреннее любопытство, потому что он, как всякий настоящий мастер, спрашивал зачем прежде, чем — сколько.
Пустота помолчала. Вернее, она была самим молчанием, поэтому она просто перестала его нарушать. Потом сказала:
– Я устала, что сквозь меня проходят. Все – свет, звук, время, кометы, мысли – все проходит сквозь меня, как будто меня и нет. Я хочу, чтобы хоть что-то задержалось. Хоть раз.
Остинато почувствовал, как что-то странное происходит в его груди (в области третьей пары лап, где у пауков этого вида расположено то, что с натяжкой можно назвать сердцем). Ему стало жаль Пустоту. Жалость – чувство, недостойное ювелира, но очень достойное живого существа.
– Я возьмусь, – сказал он. – Но я не знаю, как это сделать.
– Ты – лучший мастер в Орионе.
– Я лучший мастер вообще. Но даже лучший мастер вообще не шил платьев для ничего. Это— новая задача.
– Поэтому я пришла к тебе. Кто, кроме лучшего, возьмется за невозможное?
Остинато хмыкнул. Лесть замерзла в воздухе и превратилась в красивую спираль. Он машинально подобрал ее и положил в карман. Пригодится.
Он начал работать.
Первая попытка: он сплел ткань из непонятых слов, скрепленных светом Бетельгейзе – красным, древним, густым. Ткань получилась роскошной: тяжелой, как бархат, мерцающей, как заря. Он набросил ее на Пустоту.
Ткань прошла насквозь и упала на пол.
– Прости, – сказала Пустота.
Вторая попытка: он взял слова-крики – те, что люди произносят в момент рождения и в мгновение смерти, – самые плотные из всех замерзших слов. Сплел из них каркас, как китовый ус в старинных корсетах. Залил промежутки голубым светом молодых звезд, дерзким и упругим. Платье стояло само по себе, как доспех, и было так прекрасно, что случайный метеорит, пролетавший мимо мастерской, остановился и заплакал.
Остинато надел платье на Пустоту.
Платье стояло. Пустота была внутри. Но между платьем и Пустотой не было контакта. Платье не касалось Пустоты. Оно просто стояло, а Пустота была внутри, и это были два отдельных факта, не связанных между собой.
– Это не платье, – тихо сказала Пустота. – Это клетка. Красивая, но клетка. Я не хочу быть запертой внутри формы. Я хочу, чтобы форма стала мной.
Остинато разломал платье. Замерзшие крики рассыпались с жалобным звоном.
Третья попытка. Четвертая. Седьмая. Двенадцатая.
Он пробовал все. Слова-Шепоты. Слова-Молитвы. Свет сверхновых, взорвавшихся от любви к собственной яркости. Свет черных дыр – вывернутый наизнанку, изнаночный свет, который можно увидеть только с закрытыми глазами. Он даже попробовал сплести ткань из безмолвия, но тишина, замерзшая в космосе, оказалась неотличима от самой Пустоты и просто растворилась в ней.
Ничего не работало.
Остинато стоял посреди мастерской, заваленной обрывками и осколками, и впервые в жизни не был доволен собой. Это было настолько непривычное ощущение, что он сначала принял его за голод, потом за болезнь, и лишь затем понял: это отчаяние.
– Может быть, – сказала Пустота, которая все еще была здесь (или нигде, что для нее одно и то же), – может быть, это невозможно. И мне не нужно платье. Может быть, мне просто нужно смириться.
И тут Остинато разозлился.
Он разозлился не на Пустоту, и не на себя, и не на законы мироздания. Он разозлился на слово смириться, которое вылетело из Пустоты, замерзло в воздухе и легло перед ним – серое, тусклое, покорное. Он наступил на него – и оно хрустнуло, как тонкий лед.
– Нет, – сказал он. – Нет, нет, нет.
Он сказал нет три раза, и все три нет замерзли и повисли в воздухе – маленькие, упрямые, сияющие, как три новорожденные звезды.
И тогда Остинато понял.
Он понял, что пытался одеть Пустоту во что-то внешнее. В слова, сказанные другими. В чужой свет. Но ничто внешнее не могло коснуться Пустоты – потому что она была отсутствием, и любое присутствие просто проходило мимо.
Чтобы одеть Пустоту, нужно было сшить платье из того, что принадлежало ей самой.
– Скажи что-нибудь, – попросил Остинато.
– Что?
– Что угодно. Скажи мне, чего ты хочешь. Скажи мне, что ты чувствуешь. Скажи мне, какой ты видишь себя, когда мечтаешь.
– Я – Пустота. Я ничего не чувствую. Во мне ничего нет.
– Неправда. Ты пришла ко мне. Ты попросила платье. Ты сказала, что устала. Ты сказала, что хочешь, чтобы что-то задержалось. Это что-то. Это не ничего. Это очень даже что-то.
Гостья молчала. Молчала долго – так долго, что маленькие звезды за окном мастерской успели немного подрасти.
Потом она заговорила.
Она говорила тихо, и слова замерзали не так, как чужие слова, – они не становились ни иглами, ни каплями, ни пылью. Слова Пустоты замерзали в нечто небывалое: они становились прозрачными хлопьями, невесомыми, как пепел, но прочными, как алмаз. Каждый хлопок содержал в себе крошечное отсутствие – дырочку, через которую можно было видеть то, чего нет.
– Я хочу быть видимой, – сказала Пустота, и это слово замерзло в хлопок размером с ладонь паука, и внутри него мерцало то, чего нет.
– Я хочу, чтобы кто-то посмотрел на меня и не увидел сквозь, – и это замерзло.
– Мне одиноко, – сказала Пустота, и Остинато чуть не выронил это слово, потому что оно было тяжелее всех остальных, вместе взятых.
– Мне кажется, я красива, но я не знаю, так ли это, потому что у меня нет отражения, – и это замерзло в длинный, изогнутый лепесток, похожий на вопросительный знак.
– Я боюсь, что меня никогда не полюбят, потому что нельзя полюбить ничто, – и это замерзло в хлопок, внутри которого тихо звенела одна-единственная нота.
Остинато собирал все. Восемь лап работали так быстро, что становились невидимы. Он плел – не так, как раньше, не по расчету и не по привычке. Он плел, как дышал. Он соединял хлопья не нитями, а промежутками между ними – потому что Пустота и была промежутком. Вместо звездного света он использовал тень – не черную и не серую, а ту особую, которая возникает между двумя источниками света и принадлежит обоим, но не является ни одним из них.
Платье росло.
Оно было подлинное. Оно было полностью прозрачным – и в то же время абсолютно видимым, как чистая вода в стакане: вы не замечаете воду, но видите форму, которую она принимает. Платье было формой Пустоты – ее собственной, той, о которой она не знала, но которая всегда была в ней, как статуя – в камне.
Когда последний хлопок лег на место, остинато отступил.
– Надень его, – сказал он, и голос его дрожал, потому что он знал – всеми восемью глазами и восемью лапами, и тем, что заменяло ему сердце, – что это либо сработает, либо нет, и третьего не будет.
Пустота надела платье.
В мастерской стало очень тихо. Тише, чем в вакууме, тише, чем в паузе между двумя ударами сердца. Тише, чем в секунде до рождения Вселенной.
А потом Остинато увидел ее.
Впервые – увидел.
Пустота стояла перед ним, и она была осязаема. Не потому, что платье скрыло ее отсутствие, – нет. Платье показало ее отсутствие. Сделало его зримым. Оказалось, что отсутствие – это тоже форма. Что ничего – это тоже что-то, если найти для него правильную рамку.
Она была прекрасна.
Она была прекрасна той особой красотой, какой обладает пустая страница, на которой можно написать что угодно. Той красотой, какой обладает тишина перед музыкой. Той красотой, какой обладает глубокий вдох перед первым словом.
– Ну как? – спросила Пустота. – Я видна?
– Более чем, – сказал Остинато. – Ты всегда была видна. Просто никто не знал, куда смотреть.
Пустота посмотрела на себя – и впервые увидела собственное отражение. Не в зеркале – они ее не отражали – а в глазах Остинато, во всех восьми, где она была маленькой, мерцающей, настоящей.
– Спасибо, – сказала она, и это слово не замерзло. Впервые за всю вечность слово Пустоты осталось теплым. Оно повисело в воздухе, светясь, а потом тихо впиталось в платье, и на его поверхности проступил узор – еле заметный, как прожилки на лепестке.
Гостья ушла – и на этот раз все видели, как она уходит. Кометы оборачивались. Звезды мигали. Метеориты, обычно пролетавшие сквозь нее, теперь огибали ее, как огибают красивую женщину на узкой улице – с уважением и затаенным восхищением.
Остинато остался в мастерской один. Он сидел посреди обломков двенадцати неудачных попыток и думал о том, что впервые создал нечто, чего не понимал до конца. Он – ювелир, мастер, который всегда точно знал, что делает, – создал платье, которое было умнее его самого.
Это было неприятно.
Это было прекрасно.
Он подобрал с пола осколок замерзшего слова смириться, повертел его в лапах и выбросил за окно. Осколок полетел к Земле и попал в голову одному философу, который как раз писал трактат о природе небытия. Философ вздрогнул, потер макушку, и дописал последнюю главу за одну ночь, сам не понимая, откуда взялись слова.
А Остинато сел за станок и начал плести заново.
В этот раз – без заказа. Просто так.
Просто потому, что теперь он знал: самый ценный материал – не чужие слова и не звездный свет. А те слова, которые произносишь впервые, дрожащим голосом, не зная, замерзнут они или останутся теплыми.
А если вы когда-нибудь посмотрите на созвездие Ориона и увидите, что пространство между звездами Пояса не совсем пустое – что оно немного мерцает, чуть-чуть переливается, как будто носит что-то, чего нельзя назвать, но можно почувствовать, – знайте:
это она.
В своем платье.
И она вас тоже видит.
|
читайте также: |
Стриж Мироздания и Конь Квантовой неопределенности: разговор, которого не было
Дневник потерянных ключей или Почему нельзя открывать всё подряд
Октябрьский Кот и карманное полнолуние
Комментарии
Комментариев пока нет. Желаете написать первый?
ваше Имя или Ник
Комментарий
автор: 


